Шли как-то хмурый Иванов и восторженный Савельев по московским майским улицам, беседовали о разном. Вдруг глядят — в дупле деревца одного шевеление, птички мельтешат, вроде как гнездо у них там.

Восторженный Савельев заулыбался, говорит: «Гляди, гляди, хорошие какие! Вот смотришь на них — и душа поёт, что твоя птичка! А иной раз откроешь журнал какой или даже книгу почитать — всё ужас, драма, кровь, трагедия! Вот от чего мы так устроены, скажи мне? Скажем, напиши ты книгу — жили-были Пётр да Марья, любили друг друга и всё у них было хорошо: ни тебе страданий, ни горя. Ездили на дачу летом, зимой на лыжах катались, работали на любимой работе, детей завели, двух, к примеру. И с детьми тоже всё хорошо. И на работе коллективы дружные, все делом горят. И в стране хорошо всё — ни войны, ни кризисов. Прожили они так жизнь счастливо, состарились и тихо померли, несильно далеко друг от друга. И что? Никто, никто такое читать не захочет. Будь ты хоть новый Пушкин по части словесных экзерсисов. Нету конфликта, излома нету, а кому без того интересно? А никому. Или вот, скажем, открытка. Такая, знаешь, с румяной девицей и кавалером подле неё. И ещё детки-ангелочки. Фу, пошлость! Культурный человек смотреть на такое не станет! Культурному подавай натуру издёрганную, со страданием на лице! А если дети — то пусть непременно в обносках, лохмотьях, в грязи. Тогда искусство, тогда выразительно. Что же это с нами такое? Отчего мы к боли тянемся, а спокойную радость и счастье отвергаем?»

Хмурый Иванов послушал и ответил так: «Да потому что никто вранья не любит. Какую ты фантастику ни сочини, какой небывальщины ни напридумывай, а читатель будет главное чувствовать, врёшь ты в главном, или нет. А главное в том, что наш мир весь — говно и кровь. И жизнь наша — это ныряние из крови в говно и обратно. И вот читает человек про твоих Петра с Марьей, а там ни говна тебе, ни крови. И понимает он, что врёшь ты ему. И надо бы за это поймать тебя, да по зубам съездить, а потом этой мордою в место отхожее помакать, чтобы людям врать не повадно было.»

«А как же птички?» — спросил восторженный Савельев — «Птички, котики, щеночки? Ведь радуемся же на них, от всей души радуемся!»

«А так же» — пробурчал Иванов — «Точно также, птички твои. Смотришь ты на них — и умиляешься, что вот жрут они мелочь всякую насекомую, жизни других лишают без раздумий, тут же срут под себя бездумно — а всё равно, красиво, хоть и среди говна всего этого. А райские птицы не умиляют никого. Так, чистое умствование. Вот тебе и всё литературоведение».

Хмурый Иванов и восторженный Савельев смотрели на щенка в будке.

Смотри, — сказал Иванов, — сколько грусти в этом взгляде, сколько осознания мировой неустроенности…

А по-моему вовсе наоборот! — горячо возразил Савельев. — Мягкая клетчатая подстилка, чистая конура с крепкой крышею — что может лучше символизировать крепкий быт, простое обывательское счастье? Нет, дружище, не грусть в этом взгляде — лишь мечты о жареных колбасках, которые подадут вечером к ужину!

Иванов пожал плечами, Савельев энергично покивал головой. Нет, не договорились. Истина так и осталась неустановленной.

Пошли как-то восторженный Савельев и хмурый Иванов прогуляться, да поговорить о разном — как мир устроен, где в нем человеку место, зачем все существует, и о прочих непростых вопросах. Походили по ноябрьской Москве, замерзли, забрели погреться в заведение фастфудное. Там восторженный Савельев кофе с чизкейком взял, а хмурый Иванов — огромный мясной бургер и большую колу. Сидят, жуют, греются. 
А на чеке их указано, как кассира зовут. Фамилия написана как обычно, а имя — Алёнка. Не Алёна, а именно Алёнка, как шоколадка. 

Восторженный Савельев говорит воодушевлённо: «Смотри, дружище! Вот тебе пример свободного и живого подхода! Даже в фискальную бумажку они нашли возможность вставить глоток воздуха — не сухие инициалы, не формальное имя, а вот так, душевно — Алёёёёнка! Какие же они молодцы!»

Хмурый Иванов бурчит в ответ: «Брось придумывать. Это просто новое воплощение крепостничества — все эти барские «Прошки» да «Афоньки», только теперь в корпоративном формате. Ничего тут нет живого, а есть унижение человека через унижение его имени!»
Посидели они еще немного, погрелись, и снова в ноябрьскую Москву вышли. 

А Алёнка закончила смену, сдала кассу, и домой пошла. Устала очень.